Веркор - Избранное [Молчание моря. Люди или животные? Сильва. Плот "Медузы"]
Он часто говорил о себе:
— Мой дом стоит в лесу; там я родился, там ходил в сельскую школу на другой конец деревни. Я не покидал его, пока не поехал в Мюнхен сдавать экзамены, а потом в Зальцбург — учиться музыке. Вернувшись из Зальцбурга, я уже постоянно жил дома. Я не любил больших городов. Я бывал в Лондоне, Вене, Риме, Варшаве и, конечно же, в немецких городах. Мне не нравилось жить в них… Я только очень любил Прагу: ни в одном городе нет столько души. Но особенно я любил Нюрнберг. В этом городе растворяется сердце каждого немца: там он находит дорогие ему призраки, там каждый камень хранит память о тех, кто был гордостью старой Германии. Я думаю, что французы испытывают то же самое перед Шартрским собором. Они также ощущают близость своих предков — их изысканность, величие их веры и благородство. Судьба привела меня в Шартр. О, какое волнение охватывает вас, когда над спелыми хлебами, в голубой, далекой дымке возникает этот призрачный собор! Я старался вообразить себе чувства людей, что некогда стекались к нему пешком, верхом, на телегах… Я разделял эти чувства, я любил этих людей, и как мне хотелось стать им братом!
Лицо его омрачилось.
— Вероятно, тяжело слышать такие слова от человека, приехавшего в Шартр в бронированной машине… Однако это — правда. Сколько противоречий теснится в душе немца, даже самого лучшего! И как бы он хотел, чтобы его от этого излечили… — Он снова улыбнулся едва заметной улыбкой, которая постепенно осветила все его лицо, и продолжал:
— В соседнем от нас поместье живет девушка… Она очень хороша собой и очень кротка. Мой отец всегда надеялся, что я женюсь на ней. Когда он умер, мы были почти помолвлены, нам разрешали совершать вдвоем большие прогулки.
Он остановился и ждал, пока моя племянница вдевала в иголку нитку, которая порвалась. Она делала это с большим усердием, но ушко было очень маленькое, и добиться этого было трудно. Наконец она вдела ее.
— Однажды, — продолжал он, — мы гуляли с ней по лесу. Вокруг нас резвились зайцы, белки. Цвели самые разнообразные цветы — нарциссы, дикие гиацинты, амариллисы… Девушка вскрикивала от радости, она восклицала: «Я счастлива, Вернер. Я люблю, о, как я люблю эти божьи дары!» Я тоже был счастлив. Мы растянулись на мху среди папоротников. Мы не разговаривали. Мы смотрели, как раскачиваются над нами верхушки елей, как перелетают птицы с ветки на ветку. Вдруг девушка закричала: «О, он укусил меня в подбородок! Маленькая дрянь, скверный комар!» Затем она взмахнула рукой: «Я поймала одного, Вернер! Смотрите, как я накажу его! Я отрываю у него ножки — одну, теперь другую…» — и она проделала все это…
— К счастью, — продолжал он, — у нее было много женихов. Совесть меня не мучила. С тех пор я навсегда сохранил страх перед немецкими девушками.
Он задумчиво посмотрел на свои ладони и сказал:
— Таковы и наши политические деятели. Вот почему я никогда не хотел примкнуть к ним, несмотря на призывы моих товарищей, которые писали мне: «Присоединяйтесь к нам». Нет, я всегда предпочитал оставаться дома. Конечно, это не способствовало успеху моей музыки, но много ли стоит успех по сравнению со спокойной совестью?! Я действительно не сомневаюсь в том, что мои друзья и наш фюрер исповедуют самые великие и благородные идеи. Но я знаю также, что они способны отрывать у комаров одну ножку за другой. Это всегда происходит с немцами, когда они остаются в полном одиночестве, это неизбежно. А кто еще более одинок, чем люди, принадлежащие к одной партии и ставшие хозяевами? К счастью, одиночество кончилось: они во Франции, Франция их излечит. И скажу вам: они это знают. Они знают, что Франция научит их стать действительно большими и чистыми людьми.
Он направился к двери и проговорил негромким голосом, как бы про себя:
— Но для этого нужна любовь…
На мгновенье он оставил дверь открытой и оглянулся. Он смотрел на затылок моей племянницы, склонившейся над рукоделием, на хрупкий и бледный затылок с завитками волос цвета темного красного дерева.
Спокойно и решительно он добавил:
— …Разделенная любовь.
Затем он отвернулся, дверь медленно закрывалась за ним, по-:;а он произносил свое обычное: «Желаю вам спокойной ночи».
Пришли долгие весенние дни. Офицер теперь спускался к нам при последних лучах солнца. Он по-прежнему носил серые фланелевые брюки, но надевал более легкую вязаную куртку на руднику с открытым воротом. Однажды вечером он сошел вниз книжкой в руках, зажав палец между страницами. Лицо его светилось сдержанной улыбкой, как у человека, предвкушающего удовольствие, которое он доставит своему собеседнику.
Он сказал:
— Я это принес для вас. Страница из «Макбета». Боже! Как это величественно!
Он открыл книгу.
— Наступает конец. Могущество ускользает из рук Макбета вместе с привязанностью тех, кто наконец понял гнусность его тщеславия. Дворяне, защищающие честь Шотландии, ждут его скорого падения. Один из них описывает трагические приметы приближающейся катастрофы…
И он прочел медленно, патетически:
Ангус. На своих рукахОн чувствует налипшие убийства;Измены мстят ему за вероломство;Ему послушны только по приказу,Не по любви; он чувствует, что властьБолтается на нем, как плащ гигантаНа низкорослом ворс.
Он поднял голову и засмеялся. Я с изумлением спрашивал себя, думал ли он о том же тиране, что и я. Но он сказал:
— Не правда ли, именно это не дает спать вашему Адмиралу? Право, я жалею этого человека, несмотря на презрение, которое он внушает мне, как и вам. Ему повинуются уже не из любви, а из страха. Вождь, лишенный любви своих соратников, жалкая марионетка, не больше. Но… но можно ли было желать иного? Кто, как не такой же мрачный честолюбец, взял бы на себя эту роль? А сделать это было необходимо. Кто-то должен был, да, кто-то был должен согласиться предать свою родину, потому что ни сегодня, ни еще долгое время Франция не сможет добровольно броситься в наши открытые объятия, не потеряв чувства собственного достоинства в своих глазах. Порой грязная сводня способствует удачному союзу. Сводня от этого не менее презренна, но и союз не менее удачен.
Он с шумом закрыл книгу, сунул ее в карман куртки и машинальным движением похлопал по карману. Неожиданно его длинное лицо озарилось радостью. Он сказал:
— Я должен предупредить моих хозяев, что буду в отсутствии две недели. Я еду в Париж и радуюсь этому. Подошла моя очередь на отпуск, и я впервые проведу его в Париже. Это большой день для меня. Это самый большой день в ожидании другого, которого я жду всей своей душой. Он будет еще более великим днем. Если нужно, я готов ждать годы. Мое сердце умеет терпеливо ждать.
Я думаю, что в Париже увижу своих друзей; многие из них присутствуют при переговорах, которые мы ведем с вашими политическими деятелями, чтобы подготовить чудесный союз наших двух народов. Таким образом, я буду отчасти свидетелем этого брака…
Должен вам сказать, что я радуюсь за Францию, раны которой благодаря этому заживут очень быстро, но еще более я радуюсь за Германию и за самого себя! Никто никогда так не выигрывал от доброго дела, как выиграет Германия, возвращая Франции ее величие и свободу!
Желаю вам спокойной ночи.
О те л л о. Задую свет. Сперва свечу задую,
Потом ее.
Мы не видели, когда он вернулся.
Мы только знали, что он здесь, ведь пребывание чужого в доме узнается по многим признакам, если даже сам он, этот чужой, остается невидимым. Но в течение многих дней — много больше недели — мы его не видали.
Признаться ли? Его отсутствие не давало мне покоя. Я думал о нем; не знаю, испытывал ли я сожаление и беспокойство. Ни племянница, ни я не заговаривали о нем. Но когда по вечерам мы слышали над собой глухой звук его неровных шагов, я понимал по повышенному вниманию, которое она вдруг начинала проявить к своей работе, по выражению лица — одновременно сосредоточенному и упрямому, — что она разделяет мои мысли.
Однажды мне пришлось пойти в комендатуру по поводу какого-то объявления о шинах. Когда я заполнял бланк, который мне протянули, Вернер фон Эбреннак вышел из своего кабинета. Сначала он не заметил меня. Он обратился к сержанту, сидевшему за столиком перед большим зеркалом на стене. Я услышал его голос, глухой, с певучей интонацией, и хотя мне уже незачем было там оставаться, я продолжал стоять, не знаю для чего, странно взволнованный, ожидая какой-то развязки. Я видел в зеркале его лицо, оно показалось мне бледным и осунувшимся. Глаза его поднялись, встретились с моими, мы не отрывали друг от друга взгляда в течение двух секунд, затем он резко повернулся лицом ко мне. Губы его приоткрылись, он медленно поднял руку — и почти тотчас же уронил ее. С какой-то взволнованной нерешительностью он чуть заметно, не отводя от меня взгляда, покачал головой, как бы говоря себе: нет. Потом слегка поклонился, опустил глаза; прихрамывая, направился в свой кабинет и заперся там.